ДЕНЬ
ПЕРВЫЙ
"...Ибо многие придут
под именем
Моим..."
А в т о р. Еще не проснувшимся
утром длинный, как автоматная очередь,
звонок:
- Послушай, - начал он, не
представившись, - читал твой пасквиль... Если еще хоть строчку
напечатаешь...
- Кто
вы?
- Один из тех. о ком ты пишешь.
Ненавижу пацифистов! Ты поднималась с полной выкладкой в горы, шла на
бэтээре, когда семьдесят градусов выше нуля? Ты слышишь по ночам резкую
вонь колючек? Не слышишь... Значит, не трогай! Это наше! ! Зачем
тебе?
- Почему не назовешь
себя?
- Не трогай! Лучшего друга, он мне
братом был, в целлофановом мешке с рейда принес... Отдельно голова,
отдельно руки, ноги... Сдернутая кожа... Разделанная туша вместо
красивого, сильного парня... Он на скрипке играл, стихи сочинял... Вот он
бы написал, а не ты... Мать его через два дня после похорон в психушку
увезли. Она убегала ночью на кладбище и пыталась лечь вместе с ним. Не
трогай это! Мы были солдатами. нас туда послали. Мы выполняли приказ.
Военную присягу. Я знамя целовал...
- "Берегитесь, чтобы кто не
прельстил вас; ибо многие придут под именем "Моим". Новый завет. Евангелие
от Матфея.
- Умники! Через десять лет все
стали умники. Все хотят чистенькими остаться. Да пошли вы все к... матери!
Ты даже не знаешь, как пуля летит. Ты не стреляла в человека... Я ничего
не боюсь... Плевать мне на ваши Новые заветы, на вашу правду. Я свою
правду в целлофановом мешке нес... Отдельно голова, отдельно руки, но...
Сдернутая кожа... Да пошли вы все к...!! - И гудок в трубке, похожий на
далекий взрыв.
Все-таки я жалею, что мы с ним не
договорили. Может быть. это был мой главный герой, раненный в самое
сердце?..
- Не трогай! Это наше!! - кричал
он.
А это тогда
чье?!
"Ко мне пробивались только голоса,
как я ни напрягался, голоса были без лиц. Они то уходили, то возвращались.
Кажется, успел подумать: "Умираю". И открыл
глаза...
Я пришел в себя в Ташкенте на
шестнадцатый день после подрыва. Голова болела от собственного шепота,
громче шепота говорить не мог. Позади уже был кабульский госпиталь. В
Кабуле мне вскрыли череп - там была каша, удалили мелкие кусочки костей,
собрали на шурупы без суставов левую руку. Первое чувство: сожаление о
том, что ничего не вернется, не увижу друзей, самое обидное - не смогу
залезть на турник.
Провалялся по госпиталям без
пятнадцати дней два года. Восемнадцать операций. четыре - под общим
наркозом. Про меня студенты курсовые писали: что у меня есть, чего у меня
нет. Сам побриться не мог, брили ребята. Первый раз они вылили на меня
бутылку одеколона, а я кричу: "Давайте другую!" Нет запаха. Я его не
слышу. Вытащили все из тумбочки: колбасу, огурцы, мед, конфеты - ничего не
пахнет! Цвет есть, вкус есть, а запаха нет. Чуть с ума не сошел! Пришла
весна, деревья зацвели, а я все это виду, а не слышу. У меня вынули
полтора кубических сантиметра мозга, и, видно, какой-то центр был удален,
тот, с которым связаны запахи. Я и сейчас, пять лет прошло, не слышу, как
пахнут цветы, табачный дым, женские духи. Одеколон могу услышать, если
запах грубый и сильный, но флакон надо сунуть под самый нос. Видно,
оставшаяся часть мозга взяла потерянную способность на
себя.
В госпитале получил письмо от
друга. От него узнал, что наш бэтээр подорвался на итальянской фугасной
мине. Он видел, как вместе с двигателем вылетел человек... Это был
я...
Выписали меня, дали пособие -
триста рублей. За легкое ранение положено сто пятьдесят, за тяжелое -
триста. Дальше живи как хочешь. Пенсия - гроши. Переходи на иждивение к
родителям. У моего отца без войны - война. Поседел, гипертоником
стал.
На войне я не прозрел, я стал
прозревать после. И все закрутилось в обратную
сторону...
Призвали меня в восемьдесят
первом. Война шла уже два года, но на "гражданке" о ней знали мало и
говорили мало. В нашей семье считалось: раз правительство послало туда
войска, значит, надо. Так рассуждали мой отец, соседи. Не помню, чтобы
кто-нибудь имел другое мнение. Даже женщины не плакали, все это было еще
далеко и не страшно. Война и не война, если война, то какая-то странная,
без убитых и пленных. Еще никто не видел цинковых гробов. Это потом мы
узнали, что гробы уже в город привозили, но хоронили тайком, ночью, на
могильных плитах писали "умер", а не "погиб". Но никто не задавался
вопросом: с чего это вдруг у нас стали умирать девятнадцатилетние парни?
От водки или от гриппа, а может, апельсинами объелись. Плакали их близкие,
а остальные жили, как жили, если их не коснулось. В газетах писали. что
наши солдаты строят мосты, сажают аллеи дружбы, а наши врачи лечат
афганских женщин и детей.
В витебской "учебке" не было
секретом, что нас готовят в Афганистан. Один признался, что боится, мол,
нас там всех перестреляют. Я стал его презирать. Перед самым отъездом еще
один отказался ехать: сначала обманывал - потерял комсомольский билет,
билет нашелся, придумал - девушка у него рожает. Я считал его
ненормальным. Мы ехали делать революцию! Так нам говорили. И мы верили.
Представлялось впереди что-то романтическое.
...Пуля натыкается на человека, ты
слышишь - его не забыть, ни с чем не перепутать - характерный мокрый
шлепок. Знакомый парень рядом падает лицом вниз, в едкую, как пепел, пыль.
Ты переворачиваешь его на спину: в зубах зажата сигарета, которую только
что ему дал... Она еще горит... Первый раз действуешь как во сне: бежишь,
тащишь, стреляешь, но ничего не запоминаешь, после боя не можешь
рассказать. Все будто за стеклом... Как страшный сон видишь. От испуга
просыпаешься, а вспомнить ничего не можешь. Чтобы испытать ужас,
оказывается, надо его запомнить, привыкнуть к нему. Через две-три недели
от тебя прежнего ничего не остается, только твое имя. Ты - это уже не ты,
а другой человек. И этот человек при виде убитого уже не пугается, а
спокойно или с досадой думает о том, как будет его стаскивать со скалы или
тянуть по жаре на себе несколько километров. Этот человек не представляет,
а уже знает, как пахнут на жаре вывернутые внутренности, как не
выстирывается запах человеческого кала и крови... Как в грязной луже
расплавленного металла скалятся обгоревшие черепа - будто несколько асов
тут не кричали, а смеялись, умирая.
Ему знакомо обостренное и чужое возбуждение при виде убитого: не
меня! Это так быстро происходит. Вот такое превращение. Очень быстро.
Почти со всеми.
Для людей на войне в смерти нет
тайны. Убивать - это просто нажимать на спусковой крючок. Нас учили:
остается живым тот, кто выстрелит первым. Таков закон войны. "Тут вы
должны уметь две вещи - быстро ходить и метко стрелять. Думать буду я", -
говорил командир. Мы стреляли, куда нам прикажут. Я был приучен стрелять,
куда мне прикажут. Стрелял, не жалел никого. Мог убить ребенка. Ведь с
нами там воевали все: мужчины, женщины, старики, дети. Идет колонна через
кишлак. В первой машине глохнет мотор. Водитель выходит, поднимает
капот... Пацан, лет десяти, ему ножом - в спину... Там, где сердце. Солдат
лег на двигатель... Из мальчишки решето сделали... Дай в тот миг команду,
превратили бы кишлак в пыль... Каждый старался выжить. Думать было
некогда. Нам же по восемнадцать-двадцать лет. К чужой смерти я привык, а
собственной боялся. Видел, как от человека в одну секунду ничего не остается,
.словно его совсем не было. И в пустом гробу отправляли на родину парадную
форму. Чужой земли насыплют, чтобы нужный вес был...Хотелось жить...
Никогда так не хотелось жить, как там. Вернемся из боя, смеемся. Я никогда
так не смеялся, как там. Старые анекдоты шли у нас за первый сорт. Вот
хотя бы этот.
Попал фарцовщик на войну. Первым
делом выяснил. сколько чеков стоит один пленный "дух". В восемь чеков
оценен. Через два дня стоит пыль возле гарнизона: ведет он двести пленных.
Друг просит: "Продай одного. Семь чеков дам". - "Что ты, дорогой. Сам за
девять купил".
Сто раз будет кто-нибудь
рассказывать - сто раз будем смеяться. Хохотали до боли в животах из-за
любого пустяка.
Лежит "дух" со словарем. Снайпер.
Увидел три маленькие звездочки - старший лейтенант - пятьдесят тысяч
афгани. Щелк! Одна большая звезда - майор - двести тысяч афгани. Щелк! Две
маленькие звездочки - прапорщик. Щелк. Ночью главарь расплачивается: за
старшего лейтенанта - дать афгани, за майора - дать афгани. За... Что?
Прапорщик? Ты же нашего кормильца убил. Кто сгущенку. кто одеяла дает?
Повесить!
О деньгах говорили много. Больше,
чем о смерти. Я ничего не привез. Осколок, который из меня вытащили. И
все. Брали фарфор, драгоценные камни, украшения, ковры... Кто на боевых,
когда ходили в кишлаки... Кто покупал, менял... Рожок патронов за
косметический набор: тушь, пудра, тени для любимой девушки. Патроны
продавали вареные... Пуля вареная не вылетает, а выплевывается из ствола.
Убить ею нельзя. Ставили ведра или тазы, бросали патроны и кипятили два
часа. Готово! Вечером несли на продажу. Бизнесом занимались командиры и
солдаты, герои и трусы. В столовых исчезали ножи, миски, ложки, вилки. В
казармах недосчитывались кружек, табуреток, молотков. Пропадали штыки от
автоматов, зеркала с машин, запчасти, медали... В дуканах брали все, даже
тот мусор, что вывозился из гарнизонного городка: консервные банки, старые
газеты, ржавые гвозди, куски фанеры, целлофановые мешочки... Мусор
продавался машинами. Вот такая это была
война.
Нас зовут "афганцами". Чужое имя.
Как знак. Метка. Мы не такие, как все. Другие. Какие? Я не знаю, кто я:
герой или дурак, на которого надо пальцем показывать? А может, преступник?
Уже говорят, что это была политическая ошибка. Сегодня тихо говорят,
завтра будут громче. А я там кровь оставил... Свою... И чужую... Нам
давали ордена, которые мы не носим... Мы еще будем их возвращать...
Ордена, полученные честно на нечестной войне... Приглашают выступать в
школ. А что рассказывать? О боевых действиях не будешь рассказывать. О
том, как я до сих пор боюсь темноты, что-нибудь упадет - вздрагиваю? Как
брали пленных, но до полка не доводили. За все полтора года я не видел ни
одного душмана живого, только мертвых. О коллекциях засушенных
человеческих ушей? Боевые трофеи. О кишлаках после артиллерийской
обработки, похожих уже не на жилье, а на разрытое поле? Об этом, что ли,
хотят услышать в наших школах? Нет, нам нужны герои. А я помню, как мы
разрушали, убивали, строили, раздавали подарки. Все это существовало так
рядом, что разделить до сих пор не могу. Боюсь этих воспоминаний. Ухожу,
убегаю от низ. Не знаю ни одного человека, кто бы вернулся оттуда - и не
пил. не курил. Слабые сигареты меня не спасают, ищу "Охотничьи", которые
мы там курили. Мы их называли "Смерть на
болоте".
Не пишите только о нашем афганском
братстве. Его нет. Я в него не верю. На войне нас объединял страх. Нас
одинаково обманули, мы одинаково хотели жить и одинаково хотели домой.
Здесь нас объединяет то, что у нас ничего нет. У нас одна проблема:
пенсии, квартиры, хорошие лекарства, протезы, мебельные гарнитуры... Решим
их, и наши клубы распадутся. Вот я достану, пропихну, выгрызу себе
квартиру, мебель, холодильник, стиральную машину, японский "видик" - и
все! Сразу станет ясно, что мне в этом клубе больше делать нечего.
Молодежь к нам не потянулась. Мы непонятны ей. Вроде приравнены к
участникам Великой Отечественной войны, но те Родину защищали, а мы? Мы,
что ли, в роли немцев - так как мне один парень сказал. А мы на них злы.
Он тут музыку слушали, с девушками танцевали, книжки читали, пока мы там
кашу сырую ели и подрывались на минах. Кто там со мной не был, не видел,
не пережил, не испытал - тот мне никто.
Через десять лет, когда у нас
вылезут наши гепатиты, контузии, малярии, от нас будут избавляться... На
работе, дома... Нас перестанут сажать в президиумы. Мы все будем в
тягость... Зачем ваша книга? Для кого? Нам, кто оттуда вернулся, все равно
не понравится. Разве расскажешь все, как было? Как убитые верблюды и
убитые люди лежат в одной луже крови, их кровь перемешалась. А больше кому
это нужно? Мы всем чужие.
Все, что у меня осталось, - это мой дом, жена, ребенок, которого она скоро
родит. Несколько друзей оттуда. Больше я никому не
верю..."
Рядовой,
гранатометчик.
"В газетах писали: полк совершил
учебный марш и проел учебную стрельбу... Мы читали, и было обидно. Наш
взвод сопровождал машины. Машину можно отверткой пробить, для пули она -
мишень. Каждый день в нас стреляли, нас убивали. Убили рядом парня...
Первого на моих глазах... Мы еще мало знали друг друга... Из миномета
стреляли... В нем сидело много осколков... Умирал долго... Нас узнавал. Но
звал незнакомых нам людей...
Перед отправкой в Кабул чуть не
подрался с одним, а его друг от меня его
оттаскивает.
- Что ты с ним ссоришься, он
завтра летит в Афган!
Там у нас никогда так не было,
чтобы у каждого свой котелок, воя ложка. Один котелок - все навалимся,
человек восемь. Но Афган - не увлекательная история, не детектив. Лежит
убитый крестьянин - тщедушное тело и большие руки... Во время обстрела
просишь (кого просишь, не знаю, Бога просишь): пусть земля
расступится и спрячет меня...
Пусть камень расступится... Жалобно поскуливают во сне минно-розыскные
собаки. Их тоже убивали, ранили. Лежали рядом: убитые овчарки и люди,
забинтованные собаки и люди. Люди без ног, собаки без ног. Не разобрать,
где на снегу собачья кровь, где человеческая. Сбросят в одну кучу
трофейное оружие - китайское, американское, пакистанское, советское,
английское, - и это все для того, чтобы тебя убить. Страх человечнее
смелости, боишься, жалеешь, хотя бы самого себя... Загоняешь страх в
подсознание. Не хочется думать, что будешь лежать невзрачный и маленький,
за тысячу километров от дома. Уже в космос летают люди, а как убивали друг
друга тысячи лет назад, так и убивают. Пулей, ножом, камнем... В кишлаках
наших солдат вилами деревянными закалывали...
Вернулся в восемьдесят первом
году. Все было на "ура". Выполнили интернациональный долг. Приехал в
Москву утром, рано утром. Приехал на поезде. Дождаться вечера, чтобы сутки
терять, не мог. Добирался на попутках: до Можайска на электричке, до
Гагарина - на рейсовом автобусе, потом до Смоленска уже на перекладных. И
от Смоленска до Витебска - на грузовой машине. Всего шестьсот километров.
Никто деньги не брал, когда узнавали, что из Афгана. Последние два
километра - пешком.
Дома - запах тополей, звенят
трамваи, девочка ест мороженое. И тополя, тополя пахнут! А там природа -
это зеленая зона, оттуда стреляют. Так хотелось увидеть березку и синичку
нашу. Как увижу угол впереди, все внутри сжимается - а кто там за углом?
Еще год боялся выйти на улицу: бронежилета нет, каски нет, автомата нет,
как голый. А ночью сны... Кто-то в лоб целится... Такой калибр, что
полголовы снесет... По ночам кричал... Бросался на стену... Затрещит
телефон - у меня испарина на лбу: стреляют...
В газетах по-прежнему писали:
вертолетчик икс совершил учебный полет... Награжден орденом Красной
Звезды... Тут я окончательно "излечился". Афган излечил меня от иллюзии
веры в то. что все у нас правильно, что в газетах пишут правду, что по
телевизору говорят правду. "Что делать? Что делать?" - спрашивал я себя.
Хотел на что-то решиться... Куда-то пойти... Выступить, сказать... Меня
удержала мать: "Мы так живем всю жизнь..."
Рядовой,
мотострелок.
"Каждый день я себе там говорила:
"Дура я, дура. Зачем это сделала?" Особенно ночью появлялись такие мысли,
когда не работала, а днем были другие: как всем помочь? Раны страшные...
Меня потрясало, зачем такие пули? Кто их придумал? Разве человек их
придумал? Входное отверстие - маленькое, а внутри кишки, печень, селезенка
- все посечено, разорвано. Мало убить, ранить, надо еще заставить так
мучиться... Они кричали всегда: "Мама!" Когда болит... Когда страшно...
Других имен я не слышала...
Я ведь хотела уехать из
Ленинграда, на год-два, но уехать. Умер ребенок, потом умер муж. Ничего не
держало меня в этом городе, наоборот, все напоминало, гнало. Там мы с ним
встречались... Здесь первый раз поцеловались... В этом роддоме я
родила...
Вызвал
главврач:
- Поедете в
Афганистан?
-
Поеду.
Мне надо было видеть, что другим
хуже, чем мне. И я это увидела.
Война, нам говорили, справедливая,
мы помогаем афганскому народу покончить с феодализмом и построить светлое
социалистическое общество. О том, что наши ребята погибают, как-то
умалчивалось, мы поняли так, что там много инфекционных заболеваний:
малярия, брюшной тиф, гепатит. Восьмидесятый год... Начало... Прилетели в
Кабул... Под госпиталь отдали английские конюшни. Ничего нет... Один шприц
на всех... Офицеры выпьют спирт, обрабатываем раны бензином. Раны плохо
заживают - мало кислорода. Помогало солнце. Яркое солнце убивает микробы.
Первых раненых увидела в нижнем белье и сапогах. Без пижам. Пижамы не
скоро появились. Тапочки тоже. И одеяла...
Весь март тут же, возле палаток,
сваливали отрезанные руки, ноги, останки наших солдат, офицеров. Трупы
лежали полуголые, с выколотыми глазами, с вырезанными звездами на спинах и
животах... Раньше в кино о гражданской войне такое видела. Цинковых гробов
еще не было. Еще не заготовили.
Тут начали понемногу задумываться:
кто же мы? Наши сомнения не понравились. Тапочек, пижам не было, а уже
развешивали привезенные лозунги, призывы, плакаты. На фоне лозунгов -
худые, печальные лица наших ребят. Они остались в моем сознании так
навсегда...
Два раза в неделю - политическая
учеба. Нас учили все время: священный долг, граница должна быть на замке.
Самая неприятная вещь в армии - доносительство: начальник приказывал
доносить. По каждой мелочи. На каждого раненого, больного. Это называется:
знать настроение... Армия должна быть здоровой... Положено было "стучать"
на всех. Жалеть нельзя было. Но мы жалели, на жалости там все
держалось...
Спасать, помогать, любить. За этим
мы ехали. Проходит какое-то время, и я ловлю себя на мысли, что ненавижу.
Ненавижу этот мягкий и легкий песок, обжигающий, как огонь. Ненавижу эти
горы. Ненавижу эти низкорослые кишлаки, из которых в любой момент могут
выстрелить. Ненавижу случайного афганца, несущего корзину с дынями или
стоящего возле своего дома. Еще неизвестно, где они были этой ночью. Убили
знакомого офицера, недавно лечившегося в госпитале... Вырезали две палатки
солдат... В другом месте была отравлена вода... Кто-то поднял красивую
зажигалку, она разорвалась в руках... Это же все наши мальчики гибли...
Свои мальчики... Надо это понять... Вы не видели обожженного человека...
Лица нет... Глаз нет... Тела нет... Что-то сморщенное, покрытое желтой
коркой - лимфатической жидкостью... Не крик, а рык из-под этой
корки...
Там жили ненавистью, выживали
ненавистью. А чувство вины? Оно пришло не там, а здесь, когда я уже со
стороны посмотрела на это. Там мне все казалось справедливостью, здесь я
ужаснулась, вспомнив маленькую девочку, лежавшую в пыли без рук, без
ног... Как сломанная кукла... А мы еще удивлялись, что они на сне любят.
Они лежали в нашем госпитале... Даешь женщине лекарство, а она не
поднимает на тебя глаз. Она тебе никогда не улыбнется. Это даже обижало.
Там обижало, здесь - нет. Здесь ты уже нормальный человек, к тебе
возвратились все чувства.
Профессия у меня хорошая -
спасать, она меня и спасла. Оправдала. мы там были нужны. Не всех спасли,
кого могли спасти, - вот что самое страшное. Могла спасти - не было
нужного лекарства. Могла спасти - поздно привезли (кто был в медротах? -
плохо обученные солдаты, научившиеся только перевязывать). Могла спасти -
не добудилась пьяного хирурга. Могла спасти... Мы не могли даже правду
написать в похоронках. Они подрывались на минах... От человека часто
оставалось полведра мяса... А мы писали: погиб в автомобильной катастрофе,
упал в пропасть, пищевое отравление. Когда их уже стали тысячи, тогда нам
разрешили сообщать правду родным. К трупам я привыкла. Но тот, что это
человек, наш, родной, маленький, - с этим невозможно было
смириться.
Привозят мальчика. Как раз я
дежурила. Он открыл глаза, посмотрел на меня:
- Ну все. - И
умер.
Трое суток его искали в горах.
Нашли. Привезли. Он бредил: "Врача! Врача!" Увидел белый халат, подумал -
спасен! А рана была несовместимая с жизнью. Я только там узнала, что это
такое: ранение в черепную коробку... У каждого из нас в памяти свое
кладбище...
Даже в смерти они не были равны.
Почему-то тех, кто погиб в бою, жалели больше. Умерших в госпитале -
меньше. А они так кричали, умирая... Помню, как умирал в реанимации майор.
Военный советник. К нему пришла жена. Он умер у нее на глазах... И она
начала страшно кричать... По-звериному... Хотелось закрыть все двери,
чтобы никто не слышал... Потому что рядом умирали солдаты... Мальчики... И
их некому было оплакивать... Умирали одни. Она была лишняя среди
нас...
- Мама!
Мама!
- Я здесь, сынок, - говоришь,
обманываешь.
Мы стали их мамами, сестрами. И
всегда хотелось оправдать это доверие.
Привезут солдаты раненого. Сдадут
и не уходят:
- Девочки, нам ничего не надо.
Можно только посидеть у вас?
А здесь, дома, у них свои мамы,
сестры. Жены. Здесь мы им не нужны. Там они нам доверяли то о себе, что в
этой жизни никому не расскажешь. Ты украл у товарища конфеты и съел. Здесь
это чепуха. А там - страшное разочарование в себе. Человека те
обстоятельства высвечивали. Если это трус, то скоро становилось ясно -
трус. Если это стукач, то сразу было видно - стукач. Если бабник, все
знали - бабник. Не уверена, признается ли кто-либо здесь, а там не от
одного слышала: убивать может понравиться, убивать - удовольствие.
Знакомый прапорщик уезжал в Союз и не скрывал: "Как я жить теперь буду,
мне же убивать хочется?" Говорили об этом спокойно. Мальчики - с
восторгом! - как сожгли кишлак, растоптали все. Они же не сумасшедшие были
все? Однажды в гости к нам пришел офицер, он приехал из-под Кандагара.
Вечером надо прощаться, а он закрылся в пустой комнате и застрелился.
Говорили, что пьяный был, не знаю. Тяжело. Тяжело прожить каждый день.
Мальчик на посту застрелился. Три часа на солнце. Мальчик домашний, не
выдержал. Было много сумасшедших. Вначале они лежали в общих палатах,
потом поместили их отдельно. Они стали убегать, их пугали решетки. Вместе
со всеми им было легче. Одного очень
запомнила:
- Садись... Я спою тебе
дембельскую... - Поет-поет и заснет.
Проснется:
- Домой... Домой... К маме... Мне
здесь жарко...
Все время просился
домой.
Многие курили. Анашу, марихуану...
Кто что достанет... Становишься сильным, свободным от всего. В первую
очередь от своего тела. Как будто ты на цыпочках идешь. Слышишь легкость в
каждой клеточке. Чувствуешь каждый мускул. Хочется летать. Как будто
летишь! Радость неудержимая. Все нравится. Смеешься над всякой ерундой.
Слышишь лучше, видишь лучше. Различаешь больше запахов, больше звуков. В
этом состоянии легче убивать. Ты обезболился. Жалости нет. Легко умирать.
Страх уходит. Такое чувство, что на тебе бронежилет, что ты
бронированный.
Обкуривались и уходили в рейд. Я
два раза попробовала. В обоих случаях, когда своих, человеческих, сил не
хватало. Работала в инфекционном отделении. Должно быть тридцать коек, а
лежит триста человек. Брюшной тиф, малярия. Им выдавали кровати, одеяла, а
они лежали на своих шинелях, на голой земле. В трусах. Наголо остриженные,
а с них сыплются вши... Платяные... Головные... Такого количества вшей я
никогда не увижу... Рядом в кишлаке афганцы ходили в наших больничных
пижамах, с нашими одеялами на голове вместо чалмы. Да, наши мальчики все
продавали. Я их не осуждаю, чаще не осуждаю. Они умирали за три рубля в
месяц - наш солдат получал восемь чеков в месяц. Три рубля... Их кормили
мясом с червями, ржавой рыбой... У нас у всех была цинга, у меня выпали
все передние зубы. Они продавали одеяла и покупали анашу. Что-нибудь
сладкое. Безделушки... Там такие яркие лавки, в этих лавках так много
привлекательного. У нас ничего этого нет. И они продавали оружие,
патроны... Чтобы самих себя убивать...
После всего там я другими глазами
увидела свою страну.
Страшно было сюда возвращаться.
Как-то странно. Будто с тебя сорвали всю кожу. Я все время плакала. Никого
не могла видеть, кроме тех, кто там был. С ними бы проводила день и ночь.
Разговоры других казались суетой, вздором каким-то. Полгода так длилось. А
теперь сама в очереди за мясом ругаюсь. Стараешься жить нормальной жизнью,
как жила "до". Но этого не получается. Я стала равнодушной к себе, к своей
жизни. Жизнь кончена, ничего дальше не будет. А у мужчин это переживание
еще мучительнее. Женщина может зацепиться за ребенка, а им не за что
зацепиться. Они возвращаются, влюбляются, у них рождаются дети, а все
равно Афганистан для них выше всего. Мне самой хочется разобраться, почему
так? Зачем это все было? Почему так это меня трогает? Там это загонялось
внутрь, тут вылезло.
Их надо жалеть, жалеть всех, кто
там был. Я взрослый человек, мне было тридцать лет, и то какая ломка. А
они -- маленькие, они ничего не понимают. Их взяли из дому, дали в руки
оружие. Им говорили, им обещали: идете на святое дело, Родина вас не
забудет. Теперь от них отводят глаза: стараются забыть эту войну. Все! И
те, кто нас туда послал. Даже сами при встречах все реже говорим о войне.
Эту войну никто не любит. Хотя я до сих пор плачу, когда играют афганский
гимн. Полюбила всю афганскую музыку. Это как
наркотик.
Недавно в автобусе встретила
солдата. Мы его лечили. Он без правой руки остался. Я его хорошо помнила,
тоже ленинградец.
- Может, тебе, Сережа, чем-нибудь
помочь надо?
А он
зло:
- Да пошли вы
все!..
Я знаю, он меня найдет, попросит
прощения. А у него кто просит? У всех, кто там был? Кого сломало? Не
говорю о калеках. Как надо не любить свой народ, чтобы посылать его на
такое. Я теперь не только любую войну, я мальчишеские драки ненавижу. И не
говорите мне, что война эта кончилась. Летом дохнет горячей пылью, блеснет
кольцо стоячей воды, резкий запах сухих цветов... Как удар в висок... И
это будет преследовать нас всю жизнь..."
Медсестра.
"Уже отдохнул от войны, отошел -
как передать все, что было. Эту дрожь во всем теле, эту ярость... До армии
закончил автотранспортный техникум, и меня назначили возить командира
батальона. На службу не жаловался. Но стали у нас настойчиво говорить об
ограниченном контингенте советских войск в Афганистане, ни один политчас
не обходился без этой информации: наши войска надежно охраняют границы
Родины, оказывают помощь дружественному народу. Мы стали волноваться,
могут на войну послать. Чтобы обойти солдатский страх, наши решили, как я
теперь понимаю, обмануть.
Вызывали к командиру части и
спрашивали:
- Ребята, хотите работать на
новеньких машинах?
Разумеется, в один
голос:
- Да!
Мечтаем.
Дальше
следовало:
- Но сначала вы должны поехать на
целину и помочь убрать хлеб.
Все
согласились.
В самолете случайно услышали от
летчиков, что летим в Ташкент. У меня невольно возникли сомнения: на
целину ли мы летим? Сели действительно в Ташкенте. Строем отвели в
огороженное проволокой место недалеко от аэродрома. Сидим. Командиры ходят
какие-то возбужденные, шепчутся между собой. Подоспело время обеда, к
нашей стоянке один за другим подтаскивают ящики с
водкой.
- В колонну по два
ста-а-ановись!
Построили и тут же объявили, что,
мол, через несколько часов за нами прилетит самолет - мы направляемся в
Республику Афганистан выполнять свой воинский долг,
присягу.
Что тут началось! Страх, паника
превратили людей в животных - одних в тихих, других в разъяренных. Кто-то
плакал от обиды, кто-то впал в оцепенение, в транс от невероятного,
гнусного обмана, совершенного над нами. Вот для чего, оказывается,
приготовили водку. Чтобы легче и проще с нами поладить. После водки, когда
в голову ударил еще и хмель, некоторые солдаты пытались убежать, бросились
драться с офицерами. Но лагерь оцепили солдаты других частей, они стали
теснить всех к самолету. В самолет нас грузили, как ящики, нас забрасывали
в железное пустое брюхо.
Так мы оказались в Афганистане.
Через день уже видели раненых, убитых. Услышали слова: "разведка", "бой",
"операция". Мне кажется, со мной случился шок от всего происшедшего, я
стал приходить в себя, осознавать ясно окружающее лишь через несколько
месяцев.
Когда моя жена спросила: "Как муж
попал в Афганистан?", ей ответили: "Изъявил добровольное желание". Такие
же ответы получили все наши матери и жены. Если бы моя жизнь, моя кровь
понадобились для большого дела, я сам сказал бы: "Запишите меня
добровольцем!" Но меня дважды обманули: не сказали правду, какая это
война, - правду я узнал через восемь лет. Лежат в могилах мои друзья и не
знают, как их обманули с этой подлой войной. Я иногда им даже завидую: они
никогда об этом не узнают. И их больше уже не
обманут..."
Рядовой,
водитель.
"Муж служил долгое время в
Германии, затем в Монголии. Очень скучала без Родины. Двадцать лет моих
прошли вне Родины, которую я любила безудержной любовью. И я написала в
Генеральный штаб, что всю жизнь за границей, что больше не могу. Прошу
помочь вернуться домой...
Мы уже сели в поезд, а я все не
верила. Каждую минуту спрашивала у мужа:
- Мы едем в Советский Союз? Ты
меня не обманываешь?
На первой станции взяла в руку
кусочек родной земли, смотрю на нее и улыбаюсь - родная! Я ее ела,
поверьте. Умывала ею лицо.
Юра у меня был старшенький.
Нехорошо матери в этом признаваться, но я любила его больше всех. Больше,
чем мужа, больше, ем второго сына. Он был маленький, я спала и держала его
за ножку. Не могла себе представить: как это я побегу в кино, а сына
оставлю с кем-то. Брала его, трехмесячного, несколько бутылочек молока, и
мы отправлялись в кино. Могу сказать, что я всю жизнь была с ним.
Воспитывала его только по книгам, по идеальным образам. Павка Корчагин,
Олег Кошевой, Зоя Космодемьянская. В первом классе знал наизусть не
сказки, не детские стихи, а целые страницы из "Как закалялась сталь"
Николая Островского.
Учительница была в
восторге:
- Кто твоя мама, Юра? Ты уже так
много прочитал.
- Моя мама работает в
библиотеке.
Он знал идеалы, он не знал жизнь. Я тоже,
столько лет живя вдали от Родины, воображала, что жизнь состоит из
идеалов. Вот случай. Мы уже вернулись в ровные места, жили в Черновцах.
Юра учился в военном училище. Однажды, в два часа ночи - звонок в дверь.
Стоит на пороге он.
- Ты, сынок? Что так поздно?
Почему в дождь? Мокрый весь...
- Мама, я приехал тебе сказать:
мне трудно жить. То, чему ты учила... Ничего этого нет... Откуда ты это
все взяла?.. А это только
начало. Как я буду жить дальше?..
Всю ночь мы с ним просидели на
кухне. О чем я могла говорить? Опять о том же: жизнь прекрасна, люди
хорошие. Все правда. Он меня тихо слушал. Утром уехал в
училище.
Не раз я
настаивала:
- Юра, бросай училище, иди в
гражданский институт. Твое место там. Я же вижу, как ты
мучаешься.
Он не был доволен своим выбором,
потому что военным стал случайно. Из него мог получиться хороший историк..
Ученый. Жил он книгами: "Какая прекрасная страна - Древняя Греция". А в
десятом классе на зимних каникулах поехал в Москву. Там у меня живет брат,
полковник в отставке Юра с ним поделился: "Хочу поступать в университет на
философский факультет". Тот не одобрил:
- Ты честный парень, Юра. Быть
философом в наше время тяжело. Надо обманывать себя и других. Будешь
говорить правду, угодишь за решетку и ли в сумасшедший
дом.
И весной Юра
решает:
- Мама, не спрашивай меня ни о
чем. Я буду военным.
Я видела в военном городке
цинковые гробы. Но тогда - один сын - в седьмом классе, другой - совсем
маленький. Надеялась: пока они вырастут, война кончится. Разве война может
быть такой длинной? "А она оказалась длиной в школу, тоже десять лет", -
сказал кто-то на Юриных поминках.
Выпускной вечер в училище. Сын -
офицер. Но я не понимала, как это Юре надо будет куда-то уезжать. Не
представляла на миг своей жизни без него.
- Куда тебя могут
послать?
- Попрошусь в
Афганистан.
-
Юра!!!
- Мама, ты меня воспитала таким,
теперь не вздумай перевоспитывать. Ты правильно меня воспитала. Все те
выродки, которых я встречал в жизни, - не мой народ и не моя Родина. Я
поеду в Афганистан, чтобы доказать им, что в жизни есть высокое, что не
каждому нужен для счастья только забитый мясом
холодильник.
Он не один просился в Афганистан,
много мальчиков подавало рапорт. Все они - из хороших семей: то отец -
председатель колхоза, то учитель...
Что я могла сказать своему сыну?
Что Родине это не нужно? А те, кому он хочет что-то доказать, как считали,
так и будут считать, мол, в Афганистан едут только за тряпками, за чеками.
За орденами, за карьерой... Для них Зоя Космодемьянская фанатичка, а не
идеал, потому что нормальный человек на такое не
способен...
Не знаю. что со мной произошло:
плакала, умоляла. Призналась ему в том, в чем сама себе боялась
признаться, - в своем поражении или прозрении, не знаю, как это
назвать.
- Юрочка, жизнь совсем не такая,
как я тебя учила. И если я узнаю, что ты в Афганистане, выйду на площадь,
на Лобное место... Оболью себя бензином и сожгу. Тебя убьют там не за
Родину... Тебя убьют неизвестно за что... Разве может Родина посылать на
гибель своих лучших сыновей без великой идеи?
И он обманул меня, сказал, что
поедем в Монголию. Но я знала: это же мой сын, он будет в
Афганистане.
В то же время ушел в армию Гена,
мой младший. Я за него была спокойна, он вырос другим. Их вечный спор с
Юрой.
Юра:
- Ты, Гена, мало читаешь. Никогда
не увидишь у тебя книгу на коленях. Всегда
гитара...
Гена:
- Я не хочу быть таким, как ты. Я
хочу быть как все.
Они уехали, я перешла жить к ним в
детскую. Потеряла интерес ко всему, кроме их книг, их вещей, их писем. Юра
писал о Монголии, но так запутывался в географии, что я уже не
сомневалась, где он. Днем и ночью перебирала свою жизнь. Резала себя на
кусочки. Эту боль не передать никакими
словами.
Я сама его туда отправила.
Сама!
...Входят какие-то чужие люди, по
их лицам сразу ловлю - они принесли мне беду. Отступаю в комнату. Остается
последняя страшная надежда:
-
Гена?!
Они отводят глаза. А я еще раз
готова отдать им одного сына, чтобы спасти
другого.
-
Гена?!
Тихо-тихо кто-то из них
произнес:
- Нет,
Юра.
Дальше не могу... Не могу
дальше... Два года я умираю... Я ничем не больна, но я умираю. Я не сожгла
себя на площади... Муж отнес и не бросил им в лицо партбилет... Мы,
наверное, уже умерли... Только никто об этом не знает... Мы сами об этом
не знаем".
Мать.
"Сразу я себя убедил: "Я все
забываю... Я все забываю..." У нас в семье табу на эту тему. Жена там
поседела в сорок лет, у дочери были длинные волосы, сейчас носит короткую
стрижку. Во время ночных обстрелов Кабула не могли ее добудиться и тянули
за косы. А через четыре года меня вдруг понесло, понесло... Хочу
говорить... И вчера зашли случайные гости, не могу себя остановить...
Принес альбом... Показал слайды: зависают над кишлаком "вертушки". Кладут
на носилки раненого, рядом - его оторванную ногу в кроссовке... Пленные,
приговоренные к расстрелу, наивно смотрят в объектив, через десять минут
их уже не будет... Аллах акбар!" Оглянулся: мужчины на балконе курят,
женщины удалились на кухню. Сидят только их дети. Подростки. Этим
любопытно. Не понимаю, что со мной творится? Хочу говорить. Отчего вдруг?
Чтобы ничего никогда не забыть...
Как было тогда, что я чувствовал
тогда - не передам. Я, может, смогу рассказать о своих чувствах через
четыре года. Через десять лет все станет звучать иначе, может быть,
разобьется вдребезги.
Была какая-то злость. Досада.
Почему я должен ехать? Почему на мне сошлось? Но ощутил нагрузку, не
сломался - это дало
удовлетворение. Начинаешь готовиться с самой мелочевки: какой ножик с
собой взять, какой бритвенный прибор... Собрался... И тут уже невтерпеж:
скорее встретиться с неизвестным, чтобы не прошел подъем, высота чувств.
Схема получается... Это вам расскажет любой и каждый... А меня озноб или
пот прошибает... И еще такой момент: когда самолет приземлился, облегчение
и в то же время возбуждение - сейчас все начнется, увидим, пощупаем,
поживем этим.
...Стоят трое афганцев, о чем-то
разговаривают, смеются. Пробежал вдоль торговых рядов грязный мальчишка,
нырнул куда-то в толстые тряпки под прилавок. Уставился на меня зеленым
немигающим глазом попугай. Я смотрю и не понимаю, что происходит... Они не
прерывают разговора... Тот, что спиной ко мне, поворачивается... И я
смотрю на дуло пистолета... Пистолет поднимается... поднимается... Вот
отверстие... Я его вижу. Одновременно я слышу резкий щелчок, и
одновременно меня нет... Я нахожусь в одно и то же время и по ту, и по эту
сторону... Но я еще не лежу, а стою. Хочу с ними говорить, не могу:
а-а-а-а...
Мир проявляется медленно, как
фотография... Окно... Высокое окно... Что-то белое и что-то большое,
грузное в этом белом... Очки
мешают, не разглядеть лица... С него капает пот... И капли пота меня
больно ударяют по лицу... Поднимаю неподъемные веки и слышу облегченный
вздох:
- Ну все, товарищ подполковник,
вернулся из "командировки".
Но если я подниму голову, хотя бы
поверну ее, у меня куда-то провалится мозг. Опять ныряет в толстые тряпки
под прилавок мальчишка... Уставился на меня немигающим зеленым глазом
попугай... Стоят трое афганцев... Тот: что спиной ко мне:
поворачивается... И я упираюсь
взглядом в дуло пистолета... Вот отверстие... Я его вижу... Теперь
я не жду знакомого щелчка... Кричу: "Я должен тебя убить! Я должен тебя
убить!.."
Какого цвета крик? Какого вкуса? А
какого цвета кровь? В госпитале - она красная, на сухом песке - серая, на
скале - ярко-синяя к вечеру, уже не живая... Из тяжелораненого человека
кровь вытекает быстро, как из разбитой банки... И человек тухнет...
тухнет... Одни глаза до конца блестят и смотрят мимо тебя... Упорно
куда-то мимо...
За все заплачено. За все нами
заплачено. Сполна.
Вы смотрите на горы снизу -
бесконечные, не достать, подниметесь на самолете - внизу перевернутые
сфинксы лежат. Понимаете, о чем я? О времени. О расстоянии между
событиями. Тогда даже мы, участники, не знали, что это за война. Не
путайте меня сегодняшнего со мной вчерашним, с тем, кто в семьдесят
девятом был там. Да, я этому верил! В восемьдесят третьем приехал в
Москву. Тут жили так, вели себя так, как будто нас там не было. И войны
никакой не было. Я шел по Арбату и останавливал
людей:
- Сколько лет идет война в
Афганистане?
- Не
знаю...
- Сколько лет идет
война...
- Не знаю, зачем это
вам?
- Сколько
лет...
- Кажется, два
года...
- Сколько
лет...
- А что, там война? На самом
деле?
Что мы все думали тогда? Что?
Молчите?! Я тоже молчу. Старая китайская мудрость гласит: "Достоин
всяческого презрения охотник, хвастающийся у ног сдохшего льва. И достоин
всяческого уважения охотник, хвастающийся у ног поверженного льва". Кто-то
может говорить об ошибках. Правда, не знаю: кто? Но я - нет. Меня спросят:
"Почему вы молчали тогда? Ведь вы были не мальчик. Вам было без малого
пятьдесят лет".
Понимаете еще что: я там стрелял,
и в то же время я уважаю этот народ. Я даже его люблю. Мне нравятся его
песни, его молитвы: спокойные и бесконечные, как его горы. Но вот я - буду
говорить только о себе - искренне верил, что юрта хуже пятиэтажного дома,
что без унитаза нет культуры. И мы завалим их унитазами, и построим
каменные дома. И мы привезли им столы для кабинетов, графины для воды, и
красные скатерти для официальных заседаний, и тысячи портретов Маркса,
Энгельса, Ленина. Они висели во всех кабинетах, над головой каждого
начальника. Мы привезли им черные "Волги". И наши тракторы, и наших
племенных бычков. Крестьяне (дехкане) не хотели брать землю, которую им
дарили, потому что она принадлежит аллаху. Как из космоса, смотрели на нас
проломленные черепа мечетей...
Мы никогда не узнаем, как муравей
видит мир. Найдите об этом у Энгельса. А у востоковеда Спенсерова:
"Афганистан нельзя купить, его можно перекупить". Утром закуриваю
сигарету: на пепельнице сидит маленькая, как майский жук, ящерица.
Возвращаюсь через несколько дней: ящерица сидит на пепельнице в той же
позе, даже головку еще не повернула. Понял: вот он - Восток. Я десять раз
исчезну и воскресну, разобьюсь и поднимусь, а она еще не успеет своей
крошечной головки повернуть. По их календарю - тысяча триста шестьдесят
первый год...
Вот сижу дома, в кресле у
телевизора. Могу ли я убить человека? Да я мухи не убью! Первые дни, даже
месяцы, пули срезают ветки тутовника - ощущение нереальности... Психология
боя иная... Бежишь и ловишь цель... Впереди... Боковым зрением... Я не
считал, сколько я убил... Но бежал... Ловил цель... Здесь... Там... Живую
движущуюся цель... И сам тоже был целью... Мишенью... Нет, с войны не
возвращаются героями... Оттуда нельзя вернуться
героем...
За все заплачено. За все нами
заплачено...
Вы представляете себе и любите солдата сорок пятого
года, которого любила вся Европа. Наивный, простоватый, с широким ремнем.
Ему ничего не надо. Ему нужна победа - и домой! А этот солдат, который
вернулся в ваш подъезд, на вашу улицу, - другой. Этому солдату нужны были
джинсы и магнитофон. Еще древние говорили: не будите спящую собаку. Не
давайте человеку нечеловеческих испытаний. Он их не
выдержит.
Своего любимого Достоевского там
читать не мог. Мрачно. Таскал за собой фантастику. Брэдбери. Кто хочет
жить вечно? Никто.
Но ведь было же. Было! Помню... В
тюрьме мне показали главаря, как мы тогда называли, банды. Лежит на
железной кровати и читает... Знакомый книжный переплет... Ленин:
"Государство и революция"... "Жаль, - сказал, - не успею прочитать. Может,
мои дети прочтут..."
Сгорела школа. Осталась одна
стена. Каждое утро дети приходят на урок и пишут на ней угольками,
оставшимися после пожара. После уроков стену белят известью. И она снова похожа на чистый лист
белой бумаги...
Привезли из "зеленки" лейтенанта
без рук и без ног. Без всего мужского. Первые слова, которые он произносит
после шока: "Как там мои ребята?.."
За все заплачено. И мы заплатили
больше всех. Больше вас.
Нам ничего не надо, мы все прошли.
Выслушайте нас и поймите. А все привыкли к действию - дать лекарство, дать
пенсию дать квартиру... Это "дайте" оплачено дорогой валютой - кровью. Но
мы к вам на исповедь пришли... Мы исповедуемся... Не забудьте о тайне
исповеди..."
Военный
советник.
"Нет, все-таки хорошо, что так
кончилось. Поражением. У нас глаза
откроются...
Невозможно рассказать все, как
было. Это иллюзия. Было то, что было, после чего осталось то, что я увидел
и запомнил, уже только часть от целого, а дальше появится то, что смогу
рассказать. А ради кого? Ради Алешки, который умер у меня на руках -
восемь осколков в живот. Мы спускали его с гор восемнадцать часов.
Семнадцать часов он жил, на восемнадцатом - умер. Ради Алешки вспомнить?
Но это только с точки зрения религии человеку что-нибудь нужно. Я больше
верю, что им не больно, не страшно и не стыдно. Тогда зачем ворошить?
Хотите узнать у нас о
каких-то идеалах? Вы, наверное, принимаете нас за других? Поймите, трудно
в чужой стране, воюя неизвестно за что, приобрести какие-то идеалы. Там мы
были одинаковыми, но не были единомышленниками. Одинаковыми нас делало то.
что мы могли убить и убивали. но случаю ничего не стоило поменять местами
тех, кто там был, и тех, кто там не был. Мы все разные, но мы везде
одинаковые - и там, и здесь.
Помню, в шестом или седьмом классе
учительница русской литературы вызвала к
доске:
- Кто твой любимый герой: Чапаев
или Павел Корчагин?
- Гек
Финн.
- Почему Гек
Финн?
- Гек Финн, когда решал, выдать
беглого негра Джимма или гореть за него в аду, сказал себе: "Ну и черт с
ним, буду гореть в аду", но Джимма
не выдал.
- А если бы Джимм был белый, а ты
красный? - спросил после уроков Алешка, мой
друг.
Так всю жизнь и живем - белые и
красные, кто не с нами, тот против нас.
Под Баграмом зашли в кишлак,
попросили поесть. По их законам, если человек в твоем доме и голодный, ему
нельзя отказать в горячей лепешке . Женщины посадили нас за стол и
покормили. Когда мы уехали, этих женщин и их детей кишлак до смерти
закидал камнями и палками. Они знали, что их убьют, но все равно нас не
выгнали. А мы к ним со своими законами... В шапках заходили в
мечеть...
Зачем заставлять меня вспоминать?
Это все очень интимное: и первый мой убитый, и моя собственная кровь на
легком песке, и высокая труба верблюжьей головы, качнувшаяся над мной
прежде, чем я потерял сознание. И в то же время я там был, как все. За всю
жизнь я один лишь раз оказался быть, как все... В детском садике нас
заставляли браться за руки и ходить парами, а я любил гулять один. Молодые
воспитательницы какое-то время терпели мои выходки, но скоро одна из них
вышла замуж, уехала, вместо нее к нам привели тетю
Клаву.
- Бери за руку Сережу, - подвела
ко мне другого мальчика тетя Клава.
- Не
хочу.
- Почему ты не
хочешь?
- Люблю гулять
один.
- Делай, как делают все послушные
мальчики и девочки.
- Не
буду.
После прогулки тетя Клава раздела
меня, даже трусики сняла и маечку, отвела и оставила на три часа в пустой
темной комнате. Назавтра я шел с Сережей за руку, я стал, как все. В школе
- класс решил, в институте - курс решил, на заводе - коллектив решил.
Всюду за меня решали. Мне внушили, что один человек ничего не может. В
какой-то книге наткнулся на слова "убийство мужества". Когда отправлялся
туда, во мне нечего было убивать: "Добровольцы, два шага вперед". Все два
шага вперед, и я - два шага вперед.
В Шинданде видел двух помешавшихся
наших солдат, они все время "вели" переговоры с "духами". Они им
объясняли, что такое социализм, по учебнику истории за десятый класс... "А
дело в том, что идол был пустой, и саживались в нем жрецы вещать мирянам".
Дедушка Крылов. А однажды в школу, мне лет одиннадцать было, пришла "тетя
Снайпер", которая убила семьдесят восемь "дядей фрицев". Вернулся домой,
заикался, ночью поднялась температура. Родители решили: грипп. Заразная
болезнь. Неделю дома просидел. Любимого своего "Овода"
читал.
Зачем заставлять меня вспоминать?
Я свои довоенные джинсы, рубашки не смог носить, это была одежда чужого,
незнакомого мне человека, хотя она сохранила мой запах, как уверяла мать.
Того человека уже нет, он не существует. Этот другой, который теперь я,
носит только ту же фамилию. Но не пишите его фамилию... Мне все-таки
нравился тот первый человек. "Падре, - спросил Овод у Монтанелли, - теперь
ваш Бог удовлетворен?" Кому мне бросить эти слова? Как
гранату..."
Рядовой,
артиллерист.
"Как я сюда попала? Очень просто.
Верила всему, что писали в газетах. Я себе говорила: "Раньше подвиги
совершали, были способны на самопожертвование, а теперь наша молодежь
никуда не годится. И я такая же. Там война, а я себе платье шью, прическу
новую придумываю". Мама плакала: "Умирать буду - не прощу. Я не для того
вас рожала, чтобы хоронить отдельно руки,
ноги".
Из первых впечатлений? Пересылка в
Кабуле - колючая проволока, солдаты с автоматами, собаки лают. Одни
женщины. Сотни женщин. Приходят офицеры, выбирают, кто посимпатичнее,
помоложе. Откровенно. Меня подозвал майор:
- Давай отвезу в свой батальон,
если тебя не смущает моя машина.
- Какая
машина?
- Из-под груза "двести"... - Я уже
знала, что "груз двести" - это убитые, это
гробы.
- Гробы
есть?
- Сейчас
выгрузят.
Обыкновенный КамАЗ с брезентом.
Гробы бросали, как ящики с патронами. Я ужаснулась. Солдаты поняли:
"Новенькая". Приехала в часть. Жара шестьдесят градусов. В туалете мух
столько, что могут поднять тебя на крыльях. Душа - нет. Я - единственная
женщина.
Через две недели вызвал
комбат:
- Ты будешь жить со
мной...
Два месяца отбивалась. Один раз
чуть гранатой не бросила, в другой - за нож ухватилась. Наслушалась:
"Выбираешь выше звездами... Чай с маслом захочешь - сама придешь..."
Никогда раньше не материлась, а тут:
- Да вали ты
отсюда...
У меня мат-перемат, огрубела.
Перевели в Кабул, дежурной в гостиницу. Первое время на всех зверем
кидалась. Смотрели как на ненормальную.
- Чего ты бросаешься? Мы кусаться
не собираемся.
А я по-другому не могла, привыкла
защищаться. Позовет кто-нибудь:
- Зайди чаю
попить.
- Ты меня зовешь на чашку чая или
на палку чая?
Пока у меня не появился мой...
Любовь? Таких слов здесь не
говорят. Вот знакомит он меня со своими
друзьями:
- Моя
жена.
А я ему на
ухо:
-
Афганская?
Ехали на бэтээре. Я его собой
прикрыла, но, к счастью, пуля - в люк. А он сидел спиной. Вернулись,
написал жене обо мне. Два месяца не получает из дому
писем.
Люблю пойти пострелять. Полностью
весь магазин выпускаю одной очередью. Мне становится
легче.
Одного "духа" сама убила. Выехали
в горы, подышать, полюбоваться. Шорох за камнем, меня током назад, и я -
очередь. Первая. Подошла посмотреть: сильный, красивый мужчина
лежал...
- С тобой можно в разведку, -
сказали ребята.
Я нос задрала. Им еще понравилось,
что я не полезла к нему в сумку за вещами, я взяла только пистолет. Потом
они всю дорогу меня сторожили - вдруг замутит, тошнить начнет.
Ничего...
Пришла, открыла холодильник и
много съела, так много, что в
другой раз мне бы этого на неделю хватило. Нервное расстройство.
Принесли бутылку водки. Пила, не опьянела. Жуть брала: промажь я, и моя
мама получила бы "груз двести".
Я хотела быть на войне, но не на
этой, а на Великой Отечественной.
Откуда бралась ненависть? Очень
просто. Убили товарища, а ты с ним был рядом, ел из одного котелка. И вот
он лежит весь обгоревший. Сразу все понятно. Тут будешь стрелять до
сумасшествия. Мы не привыкли думать о больших вопросах: кто это затеял?
Кто виноват? Любимый наш анекдот на эту тему. У армянского радио
спрашивают: что такое политика? Армянское радио отвечает: вы слышали, как
писает комар? Так политика - это еще тоньше. Пусть правительство политикой
занимается, а тут люди видят кровь и звереют... Видят, как обгоревшая кожа
сворачивается в трубочку, точно лопнувший капроновый чулок... Жуть, когда
животных убивают... Расстреливали караван, он вез оружие. Людей
расстреляли отдельно, ишаков - отдельно. Они одинаково молчали и
ждали смерти. Раненый ишак
кричал, как будто по железу тянули чем-то железным. Скрипуче так
как.
У меня здесь другое лицо, другой
голос. Можете представить, какие мы здесь, если мы, девчонки, сидим и
говорим такое:
- Ну и дурак! Поссорился с
сержантом и ушел к "духам". Стрельнул бы, и все. Списали бы на боевые
потери.
Откровенный разговор. Ведь многие
офицеры думали, что тут как в Союзе: можно ударить солдата, оскорбить...
Таких находили убитыми... В бою в спину выстрелят... Пойди
докажи.
На заставах в горах ребята никого
годами не видят. Вертолет три раза в неделю. Я приехала. Подошел
капитан:
- Девушка, снимите фуражку. - А у меня были длинные волосы. - Я целый год не видел женщину